Я спорю
с дамой
на тему:
„Человек в новое время”.
А дама ругается,
сердится –
обидно, по-видимому,
даме.
То схватится вдруг
за сердце,
то снова
сыплет словами,
то бровки вздернет повыше,
то ручки
заломит сердито:
– Человек!
Я его ненавижу.
Не стоит он вашей защиты!
Помню! В газете! Не вымысел!
Брат расправился с братом.
Зарубил
и в бане вымылся.
И вовсе
из памяти выбросил,
как будто не виноват он! –
Ее передернуло. Смотрит со злобою.
Надо бы спорить,
но слаб я в теории.
Все-таки
пересказать попробую попросту,
по-человечески эту историю.
Это случилось в селе Могила –
отец поссорился с сыном.
Он спрятал деньги.
Сын взял их силой,
ударил
и – слишком сильно...
Через месяц
иль через неделю
власти все раскрыли.
На то, что молод,
не поглядели:
к смерти его присудили.
В тюрьму уводят злодея,
нравственного калеку,
но в тюрьме
встречает людей он
и становится – человеком.
В камере
было тесно.
В камере
было грязно,
но там он услышал такую песню,
что все ему стало ясно.
„Я понимаю,
что я свихнулся.
Убил отца.
Теперь казнят.
Но я ведь с голоду пошатнулся.
Нужда
одела в тюремный халат.
Живешь,
как быки
у ворот скотобоен,
кроме
обуха,
не ждешь ничего.
Эх, плохо,
эх, плохо
мир устроен!
А можно ведь переделать его...”
И он тихонько
запел свою песню,
и жизнь
показалась ему красивой,
и жизнь
показалась ему чудесной,
и он заснул, улыбаясь счастливо.
Но в коридоре
слышны разговоры.
А после – секунда молчанья.
И люди в камеру из коридора
входят, гремя ключами.
Испуганно, глухо
кто-то из группы
сказал ему: „За тобой! Пришли!”
Люди смотрели бессмысленно, тупо
на грязный пол,
на стены в пыли.
А тот, что на койке лежал скорченный,
вскочил, вытирая пот со лба.
И понял:
жизнь – кончена.
Такая судьба!
Но понемножку
человек очнулся.
Страх бесполезен.
Все помрем.
И светлой улыбкой он улыбнулся.
– Идти? –
сказал он. –
Хорошо! Пойдем!
И он широко шагнул из дверей. –
И слышно стало (солдату – солдат)
– Пошли!
Пошли!
Кончать бы скорей:
Здорово ты влопался,
брат! –
Тихий разговор, долгий коридор.
Коридору –
ни конца ни краю нет.
Покуда дошли,
спустились во двор,
видят – уже рассвет.
Человек поглядел, как в зорьке веселой
плескалась звезда на радость себе,
и подумал о горькой своей,
о тяжелой,
о жестокой,
о безглавой
человечьей судьбе.
– Со мною – кончено...
Сейчас повесят.
Но неужели после меня
не будет жизни
прекрасней песни,
прекрасней весеннего дня?.. –
Он вспомнил песню
эту вот самую
(в глазах у него огонек заблестел),
улыбнулся – светло и упрямо
и откачнулся, а потом – запел.
Что же, по-вашему,
песня, улыбка –
это истерика? Это отчаяние?
Думайте, думайте!
Ваша ошибка,
сами вы за нее
отвечаете.
Молча смотрела
трусливая злоба,
ужаса не скрывая,
как твердо построилась –
слово к слову –
песня его
боевая.
Стены тюрьмы
задрожали постыдно,
мрака ночного
бежала орава,
а звездам
все это слышно и видно,
кричат:
„Человеку – браво!”
Дальше было все
как положено;
петлею захлестнута голова,
но вдруг
из губ,
искаженных,
скукоженных,
вырвались песни слова.
Дама выслушала,
руки воздела,
заплакала и закричала:
– Ведь это
совсем другое дело,
да что же вы
не сказали сначала!
Вы так говорите,
как будто бы сами
слышали пение.
Это – ужасно!
– Какой же здесь ужас?! –
ответил я даме.
Он пел человека!
Это – прекрасно!
Я спорю
с дамой
на тему:
„Человек в новое время”.
А дама ругается,
сердится –
обидно, по-видимому,
даме.
То схватится вдруг
за сердце,
то снова
сыплет словами,
то бровки вздернет повыше,
то ручки
заломит сердито:
– Человек!
Я его ненавижу.
Не стоит он вашей защиты!
Помню! В газете! Не вымысел!
Брат расправился с братом.
Зарубил
и в бане вымылся.
И вовсе
из памяти выбросил,
как будто не виноват он! –
Ее передернуло. Смотрит со злобою.
Надо бы спорить,
но слаб я в теории.
Все-таки
пересказать попробую попросту,